ШКП.ру | Версия для печати | Адрес документа в интернете: http://www.shkp.ru/lib/archive/materials/2002/3 | Вернуться

"Г.П. Щедровицкий и Ж. Деррида: проблема философской стратегии"

Дата: 03:41 23.02.2002
Автор: Е.В. Никулин

Щедровицкий Петр Георгиевич. Мы переходим ко второй части: доклад Егора Никулина.

Егор Никулин. Мой доклад представляет собой письменный текст, состоящий из нескольких небольших глав. Тема этого текста была объявлена: “Георгий Петрович Щедровицкий и Жак Деррида: проблемы философской стратегии”.

Часть первая – “Позиции”. Философский диалог между Жаком Деррида и Г.П. Щедровицким никогда не имел места в действительности. Интерес Щедровицкого к современной европейской мысли, кажется, ограничивался методологией науки, аналитической философией и семиотикой. Франкоязычная после-структуралистская философская литература вообще находилась на периферии внимания русских интеллектуалов вплоть до конца 70-х годов, и интерес к ней возник в академических кругах, весьма удаленных от методологического движения.

В свою очередь и Советский Союз для французского интеллектуала 60-х годов представлялся чем-то вроде terra incognita в средневековом смысле, т.е. страной, населенной чудищами наподобие Николая Марра (его упоминает Деррида в “О грамматологии”), или родиной “Философских тетрадей” Ленина, переведенных на французский в 60-е годы и сразу вошедших в моду среди левой публики. Эти чудища одновременно пугали и очаровывали своей несообразностью со всеми известными формами интеллектуальной жизни в Европе.

Но даже если бы этот диалог состоялся, то вряд ли бы он имел успех. Причиной этого было бы не отсутствие взаимопонимания, а скорее “гипер-понимание”, “сверх-интерпретация”, возможностей для которой оказалось бы достаточно с обеих сторон. Вполне возможно, что Жак Деррида с интересом бы ознакомился со взглядами советского мыслителя, отдал бы должное способам социальной жизни методологического кружка, однако философское содержание его деятельности было бы опознано как эндемическая редкость, ставшая возможной лишь благодаря исключительным условиям тоталитарного общества, и по причинам политической изоляции совершенно безразличная к формам проблематизации, неизбежной для европейской мысли XX столетия, как наивное в своей радикальности гегельянство, как предельная форма логоцентризма. Сложнее представить себе, как ранние работы Деррида могли бы быть поняты в ММК, и здесь, скорее всего, вступила бы в действие какая-то симметричная форма “сверх-понимания”.

Задача сопоставительного анализа философской практики Жака Деррида и Г.П. Щедровицкого сразу же сталкивается с очевидным затруднением: едва ли по отношению к этим практикам может быть установлена “третья” позиция – позиция историка. Онтологические представления об истории мысли, позволяющие рассматривать эти практики как предмет исследования, еще только предстоит построить. Пока эта задача не выполнена, возможно, при некоторой наивности такого подхода могли бы оказаться полезными формальные сопоставления в стиле плутарховских жизнеописаний, потому что предметом этих сопоставлений являются не корпусы текстов и тем более не “учения”, а именно философские практики.

К примеру, любопытно такое хронологическое совпадение: в 1967 году, когда вышла первая книга Деррида, была опубликована статья Щедровицкого, Лефевра и Юдина “Естественное и искусственное в семиотических системах”. В этой статье так же, как и в первой главе книги “О грамматологии”, тематизируется искусственный язык, и эта тематизация выполняет в обоих случаях сходные задачи. В обоих случаях она понадобилась для проблематизации представлений о языке как семиотической системе, но направление этой проблематизации совершенно различно. Щедровицкий и его соавторы, отождествляя искусственное с нормативным, развертывают своеобразный деятельностный платонизм, возвращаясь к платоновской paradeigma, а Деррида, связывая смыслы, в которых слово “программа” употребляется в кибернетике и молекулярной биологии, задает контуры поля письма, объемлющего и поглощающего, поле языка.

Вернемся к философским практикам. В обоих случаях мы имеем дело с экстравертированными практиками, интенсивно обращенными вовне, построенными на коммуникативной экспансии и агрессии, далеко выходящие за академические пределы. Но эта экспансия выглядит у двух мыслителей совершенно по-разному.

У Деррида необычайная интенсивность письма (более 40 объемных книг, опубликованных за сорокалетний период творчества), максимально используются все возможности, которые предоставляются философии литературой как особым видом коммуникативной практики, отнюдь не сводимой к написанию книг, использующей механизмы понимания и непонимания, чтения, комментирования, влияния, подражания, моды, критики и т.д.

Пишущий философ par excellence, Деррида остается писателем и в устных высказываниях, и в своей преподавательской деятельности, и в многочисленных журнальных интервью, или когда ему приходится выполнять привычную для европейского интеллектуала функцию общественного эксперта.

У Щедровицкого полный отказ от литературности как основной формы философствования. Как известно, опубликованная – и даже предназначавшаяся автором для публикации – часть его наследия незначительна по объему в сравнении с огромным массивом стенограмм – следом многолетней и интенсивной практики семинаров и дискуссий, увенчавшейся организационно-деятельностными играми.

Письменные тексты, несмотря на четкость и лаконизм, свойственные его стилю, выглядят дополнением к этой речевой практике (к теме дополнения мы вернемся позже), эзотерическими текстами, если использовать платоновское значение этого слова, а не более позднее, т.е. понятные читателю, уже включенному в коммуникативный контекст, и во всяком случае уже по стилю письма производные от живой коммуникации. На это указывают многочисленные ссылки на более ранние тексты, указания на происходившие дискуссии или, к примеру, коллективное авторство, часто указываемое даже в небольших по объему текстах.

Казалось бы, такой статус текста в методологическом сообществе указывает на классический логоцентризм, на следование метафизике речи-письма, заявленной еще в платоновских “Федре” и VII письме. В самой отсылке к “живой” коммуникации в противоположность “мертвой” можно увидеть явственный след сократической утопии – представление о неком спонтанном акте мысли, присутствующем здесь и сейчас, в событии свободной диалогической речи. На запись как механическую (магнитофонную), так и литературную при этом возлагается важная, но вторичная функция архивирования, фиксации событий, удержание контекста.

Претензии к письму, содержащемуся в “Федре”, могли бы в этом случае быть воспроизведены дословно. Действительная попытка реализовать эту утопию – это философская практика Мераба Мамардашвили, вплотную приблизившегося к сомнительному идеалу современного Сократа, говорящего философа, фетишистски сопрягающего событие мысли и факт своего присутствия на эстраде или лекционной кафедре.

В случае ММК дело обстоит сложнее. Онтология коллективности, противостоящая тому, что Фуко назвал бы “антропологическим сном”, отказ от гносеологии в пользу проективных типов мышления, принцип игры и в теоретическом аспекте, и в особенности как организационной практики, – все это делает “мегамашину мысли”, разработанную Георгием Петровичем Щедровицким, неуязвимой для метафизики, хотя в большой степени “инокулированной”, привитой основными интенциями европейской метафизики.

Глава вторая – “Метод”. Историческая ретроспектива, выстраиваемая изнутри СМД-подхода, позволяет рассматривать всю историю философии как историю метода, историю средств и инструментов мысли, причем не ситуативных и случайных, а методически организованных. В этом отношении историческое самоощущение СМД-методологии выглядит более классично, чем жест Деррида, противопоставляющего себя всей предшествующей истории мысли, понятой как история метафизики. Впрочем, такому противопоставлению также нельзя отказать в своеобразной классичности, в опоре на стройный ряд исторических прототипов.

Однако достаточно неклассически выглядит сам концепт метода, выработанный в СМД-подходе – он заставляет вспомнить об альтернативной этимологии, возводящей слово метод не к привычному hodos (путь), а к metis (разум, ум, хитрость). Именно в этом смысле греки говорили о богине Метиде (хитроумной).

Метод предстается не как норма дискурсивного упорядочивания и артикуляции действий, а как совокупность приемов движения по непредсказуемо сложному полю. Такая совокупность, несмотря на инструментальность, по-прежнему лежащую в ее основе, не может быть тождественна никакому выражению, не может быть приведена к последовательности правил, более того, в каком-то смысле так понимаемый метод противостоит артикуляции, как противостоит и всякое коварство, непредсказуемость и хитрость. Отсюда происходят, в частности, и трудности, связанные с передачей одного метода другому, с трансляцией его в текстовых формах, с его нормативным представлением. Взаимосвязь между методом и правилом, незыблемая для Кондильяка, Декарта и Канта, становится здесь проблематичной.

Разумеется, еще в меньшей степени метод методолога должен представляться чем-то неупорядоченным, неартикулированным и иррациональным. Дуализм предмета и метода, неприемлемый для Деррида, в равной степени неприемлем и для СМД-методологии. “Рас-предмечивание”, “о-предемечивание”, “пере-предмечивание” – это семейство гегельянских терминов, резковато звучащих по-русски, вполне адекватно для описания процессов quidditas, т.е. с тем, о чем мысль.

Разборка для последующей сборки на новом месте – это первоначальное словарное значение deconsruction как нельзя лучше подходит и здесь. Вот как описывает Г.П. Щедровицкий своего рода деконструкцию, происходящую в контексте организационно-деятельностной игры: “...Начинается неорганизованная разборка "месива" коллективной МД на любые возможные в этих условиях фрагменты и элементы прежних предметных и непредметных структур, привнесенных участниками ситуации из своей прошлой жизни в МД. Разбирается всегда только то, что уже было раньше, и в процессе этой разборки на столкновениях и несоответствиях элементов друг другу познается МД. Идет процесс, который в гегелевской традиции называется рас-предмечиванием, а в терминологии Тэвистокского института человеческих отношений "размораживанием"” (Схема мыследеятельности – системно-структурное строение, смысл и содержание, 1987)

Деконструкция у Жака Деррида – метод именно в этом смысле. Не существует никакого предмета, к которому бы применялась деконструкция, хотя сплошь и рядом мы говорим о деконструкции чего-то, но нет никакого представления о том, что должно появится в результате успешно проведенного деконструирования. “Метафизика” в дерридеанском смысле, “онтоцентризм”, все эти “конструкты” изначально предназначены для деконструкции и имеют смысл лишь в ее поле.

Столь же спорно выглядит и возможность трансляции метода деконструкции за пределы опытов Деррида. Существует йельская группа, об участниках которой формально может быть сказано, что они применяют методы деконструкции к литературоведению, но сам Пол де Манн, скорее всего, решительно бы возразил против такого словоупотребления. Вряд ли с подобными классификациями своей практики согласились бы Михаил Рыклин и Елена Петровская.

Обсуждая роль Жака Деррида в современной гуманитарной мысли, шлейф его влияний и судьбу предложенного им семейства терминов, невозможно говорить о том, что построен некий метод, задающий правила оперирования. Корректнее было бы обсуждать прочерченные Деррида линии, границы, следы, которые невозможно игнорировать, но столь же невозможно и воспроизвести, прочертить второй раз.

Часть треть: “Дополнение”. Деррида в “О грамматологии” предлагает что-то вроде определения мышления. Мыслить – значит “починать (entamer) эпистему резцом своего письма”. Категориальный портрет мышления, точнее чистого мышления, данный Щедровицким в статье “Схема мыследеятельности – системно-структурное строение, смысл и содержание” выглядит ничуть не менее странно: чистое мышление развертывается в невербальных схемах, формулах, графиках, таблицах, картах, диаграммах и т.д.

Платоническая интерпретация этого тезиса выглядит вполне убедительной – мышление есть чистая theoria – умозрение, созерцание, не тождественное никакому словесному выражению, оперирование с идеальной действительностью, по отношению к которой всякая словесная форма выглядит овеществлением, компромиссом и редукцией.

“За текстом стоит схема” – с момента полагания этой гипотезы можно вести отчет истории метода как самостоятельного предмета философской мысли. Конечно, имеются в виду логические исследования Аристотеля, обнаружившего за речевым потоком схемы силлогистического умозаключения и поставившего в зависимость именно от этих вполне фигуративных и визуальных единиц вопрос об истинности высказываний.

Аристотель упоминается в цитируемой статье Г.П. Щедровицкого чуть дальше: пояс Мышления имеет свои строгие правила образования и преобразования единиц выражения и законы, причем достаточно монизированные; это все то, что Аристотель называл словом “логос”. Далее следует яркий перечень таких “правил и законов”: все собственно логические правила образования и преобразования знаковых форм рассуждений, все математические оперативные системы, все формальные и формализованные фрагменты научных теорий, все научно-предметные “законы” и “закономерности”, все схемы идеальных объектов, детерминирующих процесс мышления, все онтологические схемы и картины, все категории, алгоритмы и другие формы операционализации процессов мышления.

Можно предположить, что исходным пунктом такой трактовки аристотелевского логоса послужил тот текст, который в истории российской мысли второй половины XX века служил источником едва ли не всех представлений об античном философском словоупотреблении, – это “История античной эстетики” А.Ф. Лосева. Эта откровенно платонизирующая реконструкция при всей ее глубине оставляет в тени основное значение аристотелевского terminus technicus – “высказывания”. Логос – акт сборки, со-полагания, со-отнесения субъекта и предиката, логической формы и смыслового материала, мысли и ее речевого выражения. Если обратиться к этимологии, это акт сборки, разборкой которой и оказывается аристотелевская “Аналитика” (ana-luo – расплетать, развязывать). Конечная задача аналитики – выделение за принципиальной сложностью, составностью логоса простых составляющих и в этом смысле упрощение, редукция, попытка преодоления естественной хитрости словесного высказывания путем бесхитростной простоты.

Именно в этой платонически-аристотелевской логике методолог отвоевал для себя дискурсивное право, казалось бы, навсегда утраченное философией, указать рукой на доску, исчерченную схематическими изображениями и сказать: “Смотрите”. Этот жест, несмотря на внешнее сходство, далек от жеста педагога или инженера, дополняющего рассказ наглядными иллюстрациями. Изображение получает преимущественные права в методологическом дискурсе не потому, что оно способно иллюстрировать, пояснять, визуализировать, а потому, что ему приписывается особый статус: быть представителем чистого мышления в коммуникации.

Более того, вообще за любым коммуникативным текстом, даже лишенным материального изобразительного ряда, предполагается наличие схематизмов, по крайне мере протосхематизмов, различающих оппозиций. Вообще, имело бы смысл рассматривать черту, линию, границу, разделитель как протосхему, первичный атом схематизации, а категориальные различия – как протослед, оставляемый мышлением в языке.

Текст, за которым не удается обнаружить наличие такого рода визуальных рядов, может квалифицироваться как “безмысленная речь” (термин Г.П. Щедровицкого). Текст и изображение как бы меняются здесь значимостями по отношению к их привычному функционированию в той безграничной сфере практики, которую можно было бы назвать “литературой” в самом широком смысле этого слова. Методолог не иллюстрирует мысль схемой, а прочерчивает видимый след в некоторой сложной и, как правило, незримой топике.

Сопровождающий это действие письменный или устный текст в языке Деррида смело может быть назван дополнением в то время, как для литературы дополнением как раз является схема, формула, график, таблица, карта, диаграмма и т.п. Здесь могут быть услышаны буквально все обертоны supplement – знаменитого термина Деррида. Важна и отмеченная выше обратимость этого отношения, и дефициентность, недостаточность, свойственная как тексту, так и схеме.

Вместе с тем текст, дополненный схемой, как и схема, дополненная текстом, вовсе не образует какой-то новой полноты, по отношению к которой каждая из ее составляющих была бы неполной. Возможно, прообразом такой полноты следовало бы считать мыследеятельность, если бы существовала возможность метафизической, а не организационно-практической трактовки идеи мыследеятельности.

Важен здесь и мотив “опасного дополнения” - “pharmacon”. Деррида использует это слово из платоновского “Федона”, отмечая, что в греческом оно обозначает “яд, лекарство”. Схематизация, дополняя текст, протезируя понимание, ставит под угрозу саму природу текста, саму текстовость, риторику, тропы, многосмысленность, игру значений, контекстуальные отсылки. Уходя от безмысленности, текст рискует достичь бессмысленности, чистой формальности, тавтологии.

Текст, сопровождающий схему, также опасен: он покушается на ее платоновскую парадигматичность, внеситуативность, т.е. опять же на саму ее природу. Схема в целом, как и ее элементы, обладает семантикой, но не является ни знаком, ни набором знаков.

В приведенном выше примере, когда методолог рисует на доске, сопровождая схематизацию текстом, нельзя сказать, что схема и текст являются различными знаковыми отображениями одного и того же, отличающимися лишь типами используемых знаков. Не раз предпринимавшиеся попытки описать правила схемотехники, а тем более построить язык схем, не удались именно из-за того, что игнорировали немаловажное обстоятельство: схема не есть язык.

Язык языка, чье поле представлений, определяющих значений этого понятия, неразрывно связано с метафизикой присутствия, - анализу этих связей и посвящены первые главы “О грамматологии”. Грамматология пытается выйти за пределы метафизики присутствия, вводя понятие “следа”, “различия”, “дополнения”.

Методология не ставит перед собой подобные задачи, более того, она вполне терпимо относится к традиции философского языка, заставляющей обсуждать мышление как что-то происходящее, наличное, присутствующее. Но требование мыслить мышление как организацию, идея программирования, онтология мыследеятельности, практика схематизации – все это позволяет говорить о содержательном ответе СМД-методологии на вызов и проблематизацию, заданную Жаком Деррида. Спасибо.

Наверх


© 1998-2002, Школа Культурной Политики. При перепечатке ссылка на сайт ШКП обязательна.